Меню сайта
Мини-чат
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
Пятница, 29.03.2024, 17:52
Приветствую Вас Гость
Главная » 2014 » Апрель » 13 » Фазиль искандер интервью. Фазиль Искандер
03:51

Фазиль искандер интервью. Фазиль Искандер





Фазиль Искандер

Интервью:

  • Олег Долженко. День жизни отличать от ночи


ОЛЕГ ДОЛЖЕНКО
ДЕНЬ ЖИЗНИ ОТЛИЧАТЬ ОТ НОЧИ

(Беседа с писателем Фазилем Искандером)

— Фазиль Абдулович, сегодня ваше творчество привлекает к себе большое внимание читателей. Хотя не все и не всегда в нем получает однозначную оценку, интерес к вашим произведениям несомненен. Впрочем, возможно ли, чтобы у всех была одна точка зрения? Наверное, нет. До чего доводит такое единогласие и единомнение, мы слишком хорошо узнали на собственном горьком опыте... И вместе с тем думается, что интерес к тому, о чем и как вы пишете, не случаен. Неповторимая самобытность, колорит, язык и стиль ваших произведений позволяют практически безошибочно сказать: это написал Искандер, и никто другой. Неповторимое видение мира приходит к нам из прошлого, чаще всего из детства. И в связи с этим первый вопрос: как вы пришли к своим героям?

— У каждого писателя свой источник творческой энергии, источник, из которого он черпает и свои сюжеты, и свое понимание происходящего. И действительно, чаще всего — это годы детства. Именно в детстве жизнь воспринимается наиболее просто и естественно, в детстве формируются взгляды, которые затем сопровождают нас всю жизнь...
Моя работа в значительной степени уходит своими корнями в жизнь абхазской, горной, достаточно патриархальной деревни. Жизнь абхазской деревни очень своеобразна. Она резко отличается от того, с чем мы привыкли иметь дело в повседневности. И эту жизнь мне удалось застать и унести с собой из детских лет... Ее я описывал неоднократно и, наверное, в будущем буду возвращаться к ней снова и снова. Возьмите хотя бы роман «Сандро из Чегема». Его основа — мои детские впечатления.
Сегодня мы много говорим об ошибках, допущенных в прошлом. Так вот, в давние годы моего детства об этом можно было услышать от наших крестьян, которые, попав в калейдоскоп событий, весьма трезво оценивали и воспринимали происходящее, хотя бы ту же коллективизацию. В розовых тонах она виделась прежде всего молодежи.
Я как-то сказал, что сама грандиозность изменений или катастрофы делает ее для неопытного ума тем более убедительной. Например, человек, который сжег один дом, воспринимается как сумасшедший, а человек, который сжег много домов, рождает в нас мысль, что, быть может, он собирается построить на их месте новые, лучше прежних? Так вот, в те времена не для молодых, а для хозяйственного крестьянина все было ясно как на ладони, и он вполне отдавал себе отчет в том, что изменения, которые происходят в селе, никак не подготовлены. С детства мне доводилось слышать: рано, рано все это...
Ну, а вообще-то мое детство и юность связаны не только с деревней. Долгие годы я жил в Сухуми, который в ту пору был городом очень своеобразным. Своеобразие это заключалось в его исключительной многонациональности, пестром многоязычии. Здесь можно было услышать абхазскую, русскую, грузинскую, менгрельскую, армянскую, турецкую речь. Звучал персидский язык... И все это многоязычное марево сливалось для меня в единую не просто звуковую, но и смысловую симфонию...
Я же оказался свидетелем и того, как звуковая палитра этой симфонии начала беднеть. Греков и турок из Сухуми выслали в 1949 году. Среди высланных были мои друзья. Это событие я пережил не только по-человечески, сердцем. Происшедшее воспринималось и на слух: звучание родины стало беднее...
С детства я одинаково говорил и по-русски, и по-абхазски. Учился в русской школе. Так что языковой барьер преодолевать мне не пришлось. После окончания школы — учеба в библиотечном и литературном институтах. Затем — работал в газетах — в Брянске и Курске, вернулся в Абхазию, работал в издательстве. Здесь вышла моя первая книга. Ну, а потом — переезд в Москву, где я и осел.

— Вы остановились только на одной, так сказать, фактографической стороне вашей жизни. Но чтобы полнее представить ваш творческий путь, хотелось бы несколько слов услышать о том, кто и чье творчество в наибольшей мере импонируют вам, Фазиль Абдулович? Речь идет, так сказать, об интеллектуальной нише, которая отвечает вашим представлениям о том, кем нужно быть, как стоит жить...

— На этот вопрос в рамках беседы едва ли можно ответить исчерпывающе. Ограничусь только несколькими репликами, касающимися моего понимания сущности писательской работы. В своей жизни мне не раз приходилось сталкиваться с личностями, которые вызывали у меня восхищение. Некоторых из них я знал лично. С некоторыми познакомиться не удалось. Так, Андрея Платонова я никогда не видел, но его литературную жизнь и судьбу знал. Такая личность, какою был Платонов, самоотверженная и героическая, не может не привлечь, особенно в юные годы...
Уже в зрелом возрасте мне довелось познакомиться с замечательным человеком и писателем, к сожалению до сих пор широкому кругу читателей малоизвестным, — Юрием Домбровским. В «Новом мире» опубликован его роман о тридцать седьмом годе, «Факультет ненужных вещей», который вызвал широкий резонанс. По-моему, это лучшая книга о том периоде. Автор писал ее последние десять лет своей жизни, писал, абсолютно не надеясь на публикацию. Правда, на Западе она была издана, и Домбровский успел перед смертью подержать ее в руках...
Как-то в разговоре со мной Юрий сказал: «Зачем мне что-то выдумывать. Лучше всего я знаю свою жизнь. А моя жизнь совпала с тем главным, что определяло судьбы миллионов моих современников. Лучше, чем свою жизнь, все равно ничего не опишу...» И полунищий Домбровский сидел и писал свою книгу.

— Вы говорите о второй книге Юрия Домбровского?

— Да. Первая книга была напечатана в 1964 году. Оттепель в то время уже сходила на нет, поэтому на книгу не было опубликовано ни одной рецензии, по крайней мере, в московских журналах. Роман был настолько антикультовским, что и упоминать о нем не рекомендовалось. И вот теперь, тридцать лет спустя, появилась вторая книга романа...
Конечно, когда знаешь о том, что были такие исключительные личности, как О. Мандельштам, А. Ахматова, М. Булгаков, чувствуешь, что укрепляются и твои собственные чисто человеческие позиции, исчезает чувство социального сиротства: мол, все думают так, а ты один — по-иному. Ценность таких людей в том, что, несмотря на все обстоятельства, они боролись за правду и писали правду, стремились зло отделить от добра, день отделить от ночи. И это не может не греть человека, пытающегося быть честным и перед собой, и перед своим окружением. С такими людьми меня сводила жизнь не раз и не два. И многие из них не имели никакого отношения к литературе.
Греть-то, может, и греет, но едва ли это можно считать за утешение. Посмотрите, жизнь всех, кого вы назвали, была трагичной. И трагизм далеко выходит за рамки тридцатых годов. Трагическое сопровождает большинство действительно крупнейших явлений российской культуры — Пушкин, Лермонтов, Достоевский... Раздвоенность, разломанность... Все это спутники нашей жизни на протяжении веков. Обратитесь к нашей литературе. Основу ее составляет, с одной стороны, нигилизм, отрицание существующего порядка вещей, а с другой — сентиментальные сентенции о том, как следует жить. С одной стороны — трагедия личности, а с другой — нравоучения. Собственно положительного героя мы в российской литературе не найдем. Окунувшись в нее, почувствуем только боль — боль народа, пережившего и продолжающего переживать невозможность обретения возможности жить. Нашу литературу читают во всем мире, каждый народ узнает свою боль в боли нашего человека, и это делает русскую литературу интернациональной. Но как только делается попытка предложить позитивную программу, тут же утрачивается чувство меры — ее не с чем соотнести в реальной жизни. Все это наталкивает на мысль о некоторой силе, которая сдерживает развитие человека в нашей культуре, раскрытие его собственных творческих, созидательных сил. Я веду речь не о той абстрактной культуре, о которой порой у нас любят поговорить. Я говорю о тех реальных механизмах, которые до недавнего времени действовали в нашем обществе, о тех механизмах, которые реально воспроизводили нашу наличную культуру, задавали жесткий стереотип видения жизни, ее оценок, исключали многообразие ее понимания, а в конечном счете, и право человека быть самим собой, называть своими словами то, что он чувствует и переживает.
Сегодня мы много говорим о единстве слова и дела. И тут надо отметить одну важную особенность. В те периоды, когда нарушается это единство, возникает основа трагического обессмысливания жизни. Я чувствую, я переживаю жизнь. Но мои переживания и мысли никому не нужны. Каждому событию, каждому факту уже дана оценка, которую я должен разделить, принять. Я живу не сам по себе, и, если вступаю в конфликт с уже данной кем-то оценкой, это может обернуться не просто разговорами, а и невозможностью работать. Но у каждого есть семья, дети, обязательства перед людьми... Оказавшись в подобном заколдованном круге, человек принимает предложенные ему правила игры: чувствует сам по себе, думает сам по себе, а внешне декларирует то, что нужно. Ложь становится основой жизни общества, в котором чувство глубокого удовлетворения, единодушного осуждения (и прочего, всегда единодушного) оценивается как единственно приемлемое для добропорядочного гражданина. В итоге все, что выпадает за рамки принятого, оказывается по ту сторону права. Объявляется вне закона. Не случайно Достоевский в «Записках из Мертвого дома» говорит о его обитателях, что эти люди были людьми не обычными, может даже самыми способными и сильными из всего нашего народа, но напрасно пропали их мощные силы, пропали ненормально, бесправно, безвозвратно...
Вынуждая всех якобы одинаково думать, мы порождаем еще одну фикцию: поскольку мыслить человек может только в условиях множества мнений. Сведение этого множества мнений к одному означает исключение самой возможности мыслить, стремиться познать и понять мир, сформировать свое к нему отношение. В этих условиях человек разучивается не только мыслить, но и вырождается как личность, утрачивает способность управлять своей судьбой, течением своей жизни. И чем меньше он мыслит, тем сильнее ненавидит тех, кто пытается в себе культивировать личность. Эта логика уже неоднократно заводила русскую культуру в тупик, бросала здоровые в интеллектуальном отношении силы на край катастрофы. Фактически судьба этой части общества в условиях фанатичного религиозного сознания оказывалась трагической. С одной стороны, желание созидать, а с другой — невозможность созидания. С этой точки зрения особенно интересна, на мой взгляд, последняя вещь К. Симонова «Глазами моего поколения»...

— Знаете, я с большим интересом прочитал ее. Мне кажется, в ней действительно отчетливо видны внутренние противоречия личности самого Симонова.

— Надо сказать, что Симонов для меня значит больше, чем просто писатель. Когда-то, много лет назад, когда я еще был студентом Литинститута, мы с приятелем пришли к нему на дачу. Константин Михайлович в этот момент работал: диктовал какой-то роман, но принял нас очень хорошо. Мы застали его в тот момент, когда он ходил вдоль дачи и надиктовывал. Тут я впервые увидел, как это делается. Прервавшись, Симонов сказал нам: «Как лист додиктую, тогда и поговорим». Мы уселись и стали листать книжки. А он ходил и диктовал, диктовал. За обедом хозяин был очень гостеприимен, интересовался нашими делами. Тогда я оставил ему стихи на просмотр. После, через Союз писателей Абхазии он переслал их мне, отметив лучшие и... самые плохие. Оценка была вполне справедливой. Так состоялась моя первая встреча с Симоновым, но в дальнейшем близких отношений между нами не было.
Много лет спустя наша встреча в Абхазии повторилась. Тогда, если можно так сказать, она произошла на волне единственной отрицательной рецензии на моего «Козлотура». Эта рецензия появилась в местной печати, в ней говорилось, что содержание «Козлотура» не отвечает правде жизни. Козлотуры, мол, прекрасно у нас прижились. Они хорошо пасутся на пастбищах Абхазии, автор же на них клевещет. Разумеется, содержание рецензии оказалось чистейшим враньем: козлотуры, не приспособленные к долинному климату, просто-напросто вымирали. Но от этого мне было не легче: отношения с местным начальством приобрели характер довольно острый.
И вот тогда Константин Михайлович, возглавлявший поездку группы писателей по Грузии, сказал мне: «Мы с женой с большим удовольствием прочитали вашего «Козлотура»... Это я к тому, что Симонов сыграл в моей жизни известную роль.
А теперь о последней публикации его работы в журнале «Знамя». У меня такое ощущение, что Симонов любил Сталина. И это не случайность. Его приход в литературу, та огромная популярность, которой он пользовался, — все это было связано с эпохой Сталина. И в своей последней вещи Симонов буквально старался критически отнестись к Сталину. Умом сумев воспринять критику Сталина, душой он ее не принял. И эта душа то и дело о себе напоминает. Симонов проделал над собой какую-то немыслимую операцию и столь же немыслимым оказался ее результат — чувство раздвоенности, разорванности человеческой души и разума, очень сложный комплекс мыслей, переживаний. Вдумайтесь: годы молодости, годы успеха... Они создают основу привязанности, и преодолеть эту привязанность Константин Михайлович, на мой взгляд, не смог, но считал, что должен...

— Для того чтобы стать другим. Вы знаете, Фазиль Абдулович, мне сейчас вспоминается один пример, который я услышал от М. К. Мамардашвили. И который, думается, очень хорошо объясняет то, о чем вы сейчас говорите. Мераб Константинович как-то говорил о жадности к себе. Эту жадность нередко надо понимать как источник трагического разлада с самим собой: чтобы идти вперед, порой возникает необходимость отказаться от того, каким ты был раньше. В такой момент жизни нужно совершить над собой очистительную внутреннюю работу: признать то, чем ты жил, каким ты был, недостойным тебя самого. Отказаться от себя. А это не просто. В самом деле, жил-жил, и вдруг — на тебе: и жил не так, да и жил ли вообще, тоже не ясно. Возникает известная жадность к себе, к своему прошлому, копошится мысль: пускай меняется жизнь вокруг, пускай меняются другие, а я и так жил правильно.
И далеко не каждому по силам пойти по пути отказа от себя. На определенном этапе этот процесс оказывается просто-таки невозможным. Именно возможностью подобного рода изменений, я думаю, ограничивается активный период жизни человека, за которым наступает период репродукции и консерватизма, когда все новое подгоняется под старое, известное на уровне личного опыта и переживания... Раздвоение человека между должным и сущим, рациональным и эмоциональным — основа трагического...


— Совершенно верно. И эти записки Симонова в чем-то трагические. Человек не может сжечь все, чему поклоняется, не может отказаться от себя, чтобы стать другим. Стать этим другим он не может, потому что на это у него уже не хватает сил, сил построить новый дом своей жизни. Отказаться от того, что есть, для него означает потерять все.

— А как складывалось ваше личное отношение к тому, что вам пришлось увидеть и пережить? Можно ли говорить о вашей собственной логике развертывания и поиска ответов на вечные вопросы, что есть добро, а что зло? Как следует бороться со злом, чтобы было больше добра?

— Когда мы говорим об активной позиции человека в жизни, нужно иметь в виду, что во многом она связана с чисто личностной характеристикой — темпераментом человека. В этом отношении я не являюсь человеком с ярко выраженной активностью. Я не могу стучать кулаком, чего-то добиваться в приемных начальства, хлопотать...
Позиция писателя выражается прежде всего в том, что и о чем он пишет, а главное — как пишет?
Чувствует ли он, создавая ту или иную вещь, внутренний разлад с самим собой, разлад между тем, что думает, и тем, что пишет? Честен ли он, в конце концов, сам перед собой? Должен сказать, что никогда в жизни я как писатель не чувствовал в себе этого разлада. В меру своих возможностей я старался писать правдиво. Внутренний редактор во мне никогда не присутствовал. Поймите меня правильно: эта правдивость не была проявлением моего гражданского долга. Просто по-другому я писать не могу. В самой работе меня настолько захватывает чисто творческая сторона дела, что всякие цензурные соображения не приходят в голову. Наверное, отдаленно я чувствую — это напечатать будет нельзя, а это, может, и удастся. Но такие мысли не приносят мне ни радости, ни горя, поскольку само творчество — источник такой радости, которая сильнее всего остального. И вот вещь написана. Передо мной — готовая рукопись. Тут положение дел немного меняется.
Начинается работа, в ходе которой не раз приходится идти на редакционные купюры. О некоторых из них я сейчас жалею, о других — нет. Это нужно понять: если бы я не шел на некоторые уступки, ничего не смог бы напечатать. К сожалению, уступки уступкам — рознь. Скажем, текст «Сандро...» был просто-таки чудовищно истоптан. В свое время я даже написал заявление в редакцию о том, что не желаю работу печатать и рукопись забираю. Редакция примерно на пять процентов удовлетворила мои претензии. В таком виде роман и увидел свет.
Еще совсем недавно, как вы знаете, условия нашей жизни были такими, что люди, занявшие активную гражданскую позицию (я имею в виду прежде всего писателей), сразу же оказывались в весьма неприятной ситуации. Нажималась некая кнопка — и тебя переставали печатать. Такое я испытал на собственной шкуре несколько раз. И каждый раз очередной урок хорошего тона следовал как реакция на письма, которые мы подписывали по поводу тех или иных репрессивных мер, скажем, по отношению к журналу «Новый мир» или другим изданиям. Инициатором составления подобных писем я никогда не был. Но если письма попадали мне в руки и я видел, что изложенные в них требования справедливы, подписывал безусловно...
И все-таки, еще раз хочу подчеркнуть, основа писательской активности заключена в самом его творчестве, в соответствии тому, что он думает, чувствует, тому, о чем говорит и к чему призывает... Она неразрывно связана с тем, как человек решает проблему внутреннего редактора, если только она у него возникает.

— Проблема внутреннего редактора — это проблема не только писателя, журналиста, публициста... Думается, она далеко выходит за рамки собственно творчества. Это проблема возможности самовыражения. Давайте вернемся к началу истории нашего государства. В двадцатые годы мы впервые сталкиваемся с редактором, принимающим на себя наряду с чисто редакторскими обязанностями функцию, в частности, политического цензора, то есть именно он знает, что можно сказать, а что нет. Такой редактор становится диктатором по отношению к автору, который заведомо признается несовершенным, неграмотным, непонимающим, он рассматривается как сырье, которое под руками профессионала может быть доведено до кондиции, отвечающей и политическим, и конъюнктурным, и содержательным требованиям. Эта практика неуважительного отношения к автору, к сожалению, сохранилась до сих пор. Автор становится зависимым от редактора. Более того, уровень авторского изложения нередко ограничивается уровнем интеллектуального развития редактора, что не способствует выпуску полноценной литературы, нормальным отношениям в ходе подготовки издания. Функция цензора и сегодня дает о себе знать практически во всех сферах издательской деятельности.
Естественно, сами по себе редакторы не могут изобрести стереотип дозволенного. Он привносится из нашей социально-политической практики, которая зачастую независимо от реальной жизни определяет, что, когда и где следует видеть. В итоге создается некоторый образ долженствующего быть. Например, образ нашего современника, воодушевленного решениями очередного партийного съезда, пленума, только что опубликованного постановления. Кстати, воодушевленные от последнего, как правило, отменяют воодушевление от предыдущего. В результате все, что не отвечает этому образу, подлежит препарированию, должно быть распято и осуждено. Реальный человек распинается на своем собственном образе, на образе того, чем он должен быть. Такая практика означает только одно — открытые двери для разного рода проходимцев, способных мгновенно отреагировать на любой очередной призыв. Люди же, нестандартно видящие и думающие, оказываются отодвинутыми в сторону, или должны искать компромиссы.
Конечно, писатель не актер. Актер, если он не играет на сцене, перестает быть таковым. У писателя с этой точки зрения положение более благоприятное: завершив рукопись, он может положить ее в ящик стола и подождать с публикацией. Но как долго — год, два, десять? Будь роман Анатолия Рыбакова опубликован тогда, когда написан, его воздействие на читателей оказалось бы несравненно более сильным. Ныне же чувствуется, что эта вещь написана не только что. Таким образом, и для писателя возможность публикации — это в конечном счете возможность состояться как писатель, который живет и пишет в конкретное время. И в это же время живет его читатель, с которым только и может состояться наиболее активный диалог. Я думаю, что проблема публикаций не обошла стороной и вас, Фазиль Абдулович? Каков реальный КПД вашего писательского труда, сколько из написанного вами за последний период было опубликовано?


— Если говорить о коэффициенте полезного действия, то он действительно невелик. В общей сложности, наверное, процентов двадцать пять. Но, к счастью, то, о чем вы говорите, сегодня относится, по крайней мере для меня, к прошлому. За последнее время опубликован целый ряд вещей, написанных очень давно. Так, «Кролики и удавы» были написаны пятнадцать лет назад, они появились на страницах журнала «Юность» в прошлом году. Повесть «Старый дом под кипарисом» (ее первоначальное название «Школьный вальс, или Энергия стыда», так под этим названием она войдет в мою новую книгу) написана двадцать лет назад. О том, как чудовищно был исковеркан «Сандро из Чегема», я уже говорил. Все основные главы из него были попросту выброшены, а те, что остались, прошли с большими купюрами. Сегодня этот роман выходит наконец целиком, в трех книгах.

— Фазиль Абдулович, теперь вопрос несколько иной. Итак, произведение написано, рукопись доработана, вы приняли то, что могли принять из предложений редакции, редакция подготовила вещь к изданию, она пошла в жизнь. Можно ли что-нибудь предвидеть в ее судьбе?


— Предсказать судьбу произведения, наверное, ни один автор не решится. Например, «Кролики и удавы». Как я уже сказал, эта вещь была написана лет пятнадцать назад. Причем сам замысел возник чисто случайно. Я писал какую-то статью, и в ней вдруг промелькнула фраза: их гипноз — наш страх, их страх — наш гипноз. Из этой фразы и вылился весь сюжет. Тогда же я эту вещь и написал. Показывал ее в журналах. А замысел был такой — создать модель демагогического государства. И конечно, отовсюду мне ее вернули. В «Юности» же она прошла в наше время, насколько я помню, без единой купюры.
Правда, в оригинале она начиналась так: «Это было давным-давно в одной южной-преюжной стране, короче говоря — в Африке». Мне сказали: «Не надо Африки». И Африку вычеркнули. Пейзажи, правда, стали как бы непонятными... Но это, конечно, не играет никакой роли. А так практически все осталось, как и было в моей рукописи.
После публикации вещи ее успех был для меня несколько неожиданным. Особенно приятно, что ее признала молодежь. Уже после «Кроликов и удавов» я принес в «Юность» печатать новую пьесу. Она довольно острая, посвящена проблемам нашей сегодняшней жизни. И тут машинистка, такая молоденькая, с полыхающими глазами, высказала свое категоричное мнение о пьесе: «И зачем только после «Кроликов и удавов» вы это написали?»
Иногда реакция читателей затрагивает нравственные основы, связанные с возможностью проработки той или иной темы. Например, после того как было опубликовано эссе «Моцарт и Сальери», я получил несколько писем, авторы которых писали о недостоверности фактов, лежащих в основе трактовки отношений Моцарта и Сальери. С этой точки зрения, писали они, поднимать данную тему аморально.
В связи с этим может оказаться небезынтересным такое наблюдение А. С. Пушкина: Сальери, который мог, освистав премьеру, в ярости выскочить из ложи во время показа, кажется, «Дон Жуана», был способен и убить. И хотя в действительности история отношений Моцарта и Сальери полностью нам неизвестна, сама по себе она утратила свое значение. Искусство живет метафорой, а не жесткой фактографией.

— Это очень важно иметь в виду, когда речь идет о художественном произведении. Например, прикладывая к пьесам М. Шатрова мерки, с которыми обычно подходят к научным публикациям, мы, по существу, убиваем творческий процесс, в основе которого лежит метафоризация реальной жизни. Эта метафоризация метафоры связана с переинтерпретацией в контексте задач сегодняшего дня того или иного материала, с выносом в этот контекст собственного жизненного опыта, своего понимания происходящего.
Кстати, у вас в том же «Сандро...» немало событий, уходящих своими корнями в реальность. Как вы сами для себя решали вопрос соотношения правды жизни и правды художественного вымысла?


— В этом романе есть глава, которая называется «Пиры Валтасара». Описывая происходившее в ней, я исходил из следующего. Конечно, фигура Сталина меня интересовала очень давно. В детстве я слышал, что Сталин ограбил пароход. Позже, уже будучи взрослым, прочел кое-что о его жизни и узнал, что он был экспроприатором, или эксом, чьей задачей являлось изъятие ценностей. Далее логика проста. Если он мог грабить банки, то почему бы ему не ограбить и пароход. В принципе эта возможность не была исключена. В романе же вся эта сцена выдумана. Мне пришлось встречаться с людьми, которые знали Сталина и даже присутствовали на описанном мной банкете. Естественно, что я их подробно расспрашивал, что и как во время этого банкета происходило. Интересная деталь — в подобных случаях наиболее убедительно рассказывают те, кто восхищается Сталиным. В своем восхищении они воспроизводят такие детали, которые просто-таки нельзя выдумать. Причем, вопреки действительному значению, они интерпретируют их как положительные. Если бы у этих людей был критический взгляд на происходящее, пришлось бы столкнуться с искажением увиденного. Когда же человек восхищается деталью, а ты, занимая противоположную позицию, вносишь в понимание сказанного свои коррективы, появляется возможность воспроизвести событие довольно близко к тому, как оно происходило на самом деле. Так, один из охранников во время беседы со мной с умилением вспоминал: «Товарищ Сталин угощал, приговаривая: «Кушайте цыплят, кушайте, а то они вырастут». И далее комментарии моего собеседника: «Как же они могут вырасти, когда они жареные...» Уровень отношений сразу дает представление о том, что могло происходить и происходило на самом деле...
После того как глава была написана и получила хождение среди моих приятелей, из Сухуми в Москву приехал один молодой историк. Он позвонил мне и сказал, что у него есть материалы, которые могут меня заинтересовать, а потом принес выписки из газет 1906 года об ограблении парохода «Цесаревич Георгий». Об этом ограблении тогда широко писалось в русской прессе. Было известно, что пароход ограбили некие революционеры. Среди принесенных историком выписок оказалась одна, особенно для меня удивительная, — тайное распоряжение, кажется, полицмейстера города Одессы, где говорилось примерно следующее: «По нашим сведениям в ограблении парохода «Цесаревич Георгий» принимал участие некий молодой революционер маленького роста, рыжий, веснушчатый, веснушки даже на руках. Просим помочь в его поимке». Это почти точный портрет Сталина.
Что касается внутреннего редактора, то об этом говорит А. Т. Твардовский в поэме «За далью — даль»...

— Внутренний редактор появляется в нас как тень потенциального внешнего, как тень человека, которому предоставлено право обо всем судить. И в нашем обществе жизнь каждого до недавних пор протекала в условиях авторитарной внешней редактуры. Но у меня возникает, по-моему, резонный вопрос, до какой степени допустима внешняя редактура моей жизни, редактура, осуществляемая помимо моей воли, моего желания, навязывающая мне роль марионетки?

— Условия той жизни, порожденные сталинизмом, страшны не только тем, что они привели к гибели многих тысяч людей. Эти условия создали атмосферу, к которой все мы в той или иной мере должны были приспособиться и так-таки и приспособились. Эта атмосфера способствовала появлению человека нового типа — человека лукавого... Но в конечном-то счете все его лукавство оборачивалось против него же самого. Не давая ничего ни стране, ни людям, это лукавство создало условия, при которых наименее одаренная часть нации получала наибольшие шансы для того, чтобы двигаться вверх по социальной лестнице.
Я бы хотел здесь предостеречь от слишком буквального толкования этих слов. Конечно, живая жизнь всегда и везде может пробиться. Но если вести речь о каком-то всеобщем круговороте нашей жизни, то самым страшным в нем, на мой взгляд, было утверждение закона отрицательной селекции в самых различных ее областях. Пройдя по всем ее срезам, этот закон породил чудовищную бюрократию, которую нам еще предстоит преодолеть и которая, может быть, отчасти должна и сама себя преодолеть, во всяком случае, лучшие ее представители. Ведь порой и очень одаренные люди, отдавая себе отчет в том, что они делают, так сказать, как бы «придуряли» себя и других. И если эта «придурь» не стала действительно вторым лицом или маской, которую уже нельзя оторвать от лица, у них есть еще возможность что-то переосмыслить и включиться в тот общий процесс самоочищения, который сегодня идет в нашем обществе... Им нужно дать известный шанс. Ведь может статься так, что маска еще не совсем вросла, и у человека хватит сил самому ее снять.
Так или иначе, а в нашей стране были созданы особые условия, которые привели к возникновению особого типа человека, этические потенции которого оказались очень сниженными. И это самое страшное.
Наш человек живет в сплетении бесконечных мелких хитростей. Они начинаются с домоуправления, профкома, парткома... Все сферы жизни пронизаны этаким мелким ловкачеством, глобальным мышлением на уровне карманного жулика: как достать, получить, перехватить... Ненормальные условия жизни культивируют ненормальную психику. Человек все время занимается не тем, чем должен заниматься, все время по- человечески находится в униженном состоянии, пытаясь найти пути решения тех вопросов, которые не должны бы занимать его вовсе.
Хочу привести одно наблюдение. Сталкиваясь с людьми из стран Западной Европы, я вижу огромную разницу между ними и нами. Чувствуется, что талантливых людей у нас, вероятно, больше, чем у них. Но зато у них нет той очаровательной наивности по отношению к делу, существующей у нас: они просто более добросовестные. Любое порученное им дело чаще всего стараются сделать так, как положено, и в срок. Правда, и труд их тоже оплачивается более добросовестно. Наш же человек, получив задание, первым делом думает над тем, как бы его не сделать, сделав вид, что оно сделано. И в это неделание дела иногда вкладывает такой талант, какой Западу и не снился. А в результате — ничего нет, все друг друга обманывают. Складывается картина всеобщей подтасовки...
Сегодня эту нашу особенность надо иметь в виду. Вообще успех намеченных в нашей стране преобразований во многом будет зависеть от последовательности проведения их в жизнь. Если будут допущены какие-то достаточно серьезные отступления, те энтузиасты перестройки, которые сегодня есть (а в значительной мере это представители интеллигенции), могут впасть в пессимизм. Вообще, я думаю, беда России именно в половинчатости всех проводимых в ней реформ. Половинчатость начинаний Н. С. Хрущева для многих и теперь служит чисто психологическим барьером: это, мол, уже было.
Главным же препятствием является наша привычка к собственному бесправию. Для психики человека имеет огромное значение тот факт, что слишком многое в его жизни зависит от настроения непосредственного начальника, личных отношений с кем-то. Это как раз и создает основу того, что каждый человек чувствует себя как бы «маленьким дипломатом», готовым всю жизнь заниматься эдакой карманной дипломатией. В итоге, когда сегодня начинают говорить о необходимости развития кооперативов, люди к этому все еще продолжают относиться настороженно: сегодня их поддерживают, а завтра... Когда появятся твердые, стабильные и ясные законы, в силу которых человек поверит, инициативы станет гораздо больше. До тех пор пока законов не будет, все так и останется — на уровне добрых надежд, добрых начинаний, очень часто идущих сверху.

— Действительно, человек Запада может иметь уровень тот или другой, он может что-то знать, а что-то не знать, но в чем ему не откажешь и что мне особенно импонирует, так это то, что очень часто он является носителем индивидуального взгляда на ту или иную проблему, взгляда, который сформировался в результате сделанного им выбора, самоопределения (естественно, в тех формах, которые возможны в условиях жизни общества). Этот факт наталкивает на мысль, что уровень развития личности, индивидуальности, возможности раскрытия сил самого человека зависят не столько от пожеланий: они сами являются результатом, итогом тех социальных структур, которые реально задают возможные стратегии жизни человека. И если сегодня мы жалуемся на недостаточность самостоятельного мышления, инициативы, низкий творческий потенциал наших специалистов, то причины и ответ на все эти жалобы заключены не столько в людях, сколько в условиях их жизни, в социальных и политических структурах общества, в правовых гарантиях творческого самовыражения личности, индивидуальном стиле жизни... Эти структуры задаются на всех уровнях жизни человека. Начиная с детского сада, школы, вуза, они фомируют человека, не способного к самостоятельности. Они заложены в отношения между учителями и учениками, профессорами и студентами — отношения начальника и подчиненного, создающих дистанцию, нарушение которой способно взорвать весь процесс обучения и воспитания.

— Когда я вспоминаю свои студенческие годы, я думаю прежде всего о том большом расстоянии, которое отделяло нас от профессуры. Она существовала сама по себе, мы — сами по себе. На занятия, независимо от того, нужно тебе это или нет, мы были просто-напросто обязаны ходить. Об этом я сейчас вспомнил в связи со своей недавней поездкой в Англию, где мне пришлось побывать и в университетах. Что меня больше всего поразило, так это отношения между преподавателями и студентами. Один пример. Меня с женой пригласили в гости в один профессорский дом. И здесь за столом в числе приглашенных я увидел нескольких студентов, которые изучали русский язык и уже бывали в Советском Союзе. Обращает на себя внимание и исключительно добровольное отношение к учебе, возможность выбора, индивидуализация содержания обучения, большая зависимость профессуры от отношения к ней студентов. Той боязливости, о которой я только что говорил, в английских университетах нет: профессор должен уметь привлечь к себе студентов.
Но есть в практике английских университетов и свой минус. Насколько мне не изменяет память, в годы моей учебы в институте я не помню, чтобы нас волновала проблема, где нам придется работать в будущем. Все эти вопросы решались как бы помимо нас. В Англии студент о будущей работе должен думать заранее. И он живет в беспокойстве об этом будущем.

— Я согласен с вами, Фазиль Абдулович, в том, что такая озабоченность не должна перерастать в пессимизм. И вместе с тем, если продвинуть, распространить в будущее те тенденции, которые наблюдаются в жизни нашего общества сегодня, известные трудности в связи с получением работы по желаемому направлению надо признать явлением нормальным. Более того, известное беспокойство за свое будущее я бы отнес к явлениям, гарантирующим здоровье общества в целом. Человек должен дорожить своей работой, бояться ее потерять. Только в этом случае он больше будет занят мыслью с деле, а не о его видимости.
Однако сегодня большинство людей еще беззащитны перед такой ситуацией. Они к ней не готовы ни нравственно, ни профессионально. Слишком часто подлинный профессионализм подменяется любительским дилетантизмом. Слишком многие у нас являются носителями детсадовской психологии, которую культивировал весь образ нашей жизни: что положено — дадут, а что не положено — нет. И наконец, мы не привыкли к тому, что наш рост идет по закону дела, ума, трудолюбия — чем деловитей, энергичней, инициативней будет человек, тем больше у него перспектив. Слишком часто рост шел совершенно по другим законам, связанным с покровительством, связями, протекциями и т. п. Не случайно среди вузовских руководителей преобладающую часть составляют не ученые и профессура, а те, кто прошел путь партийного работника, несмотря на то, что зачастую они плохо понимают содержательную специфику задач своих вузов. Кого по преимуществу оставляли на педагогической работе? Особо талантливых выпускников? Нет. Прежде всего самых говорливых, зарекомендовавших себя на общественной работе.
Но, возвращаясь к вашим впечатлениям от встреч в английских университетах, хочется обратить внимание на уже отмеченную вами близость профессуры и студенчества. Ясно, что профессора не могут жить сами по себе, а студенты сами по себе. Везде и во все времена, где бы мы ни сталкивались с действительно классными специалистами, всюду в основе их подготовки лежали отношения не противостояния, а сотрудничества с наставниками, отношения коллег по совместным научным исследованиям. И если мы все-таки желаем выйти из того трудного положения, в котором оказалась наша страна, мы должны прежде всего пересмотреть практику наших отношений с молодежью. Сегодня быть молодым непросто.


— Конечно, молодежь в наши дни попала в особый переплет. Время застоя вывело, по крайней мере, большую часть молодых людей за пределы сферы социальных надежд, я бы даже сказал социального восприятия жизни. Значительная часть нашей молодежи оказалась в каком-то духовно безнадежном состоянии. С одной стороны, сталинизм для них является чем-то теоретическим, его они не видели и поэтому не испытали того толчка ненависти, горечи или боли, которые пришлись на нашу долю. Они пришли в жизнь и увидели ее пустоту.
Один пример. Наши кавказские миллионеры в отличие от Корейки своих богатств не прячут. Наоборот, выставляют свое богатство напоказ. И молодежь многие годы наблюдала, как нагло, спокойно, легко, обеспеченно живут разного рода жулики. События последних лет какую-то часть молодежи воодушевили. Хочется думать, что новое время сообщит им нужный заряд социальной энергии.
Я часто выступаю в молодежных, в частности студенческих, аудиториях. И судя по всему, эту часть молодежи сегодня интересует политика, интересует возможность дальнейшего движения. Во всяком случае, она уже менее равнодушна, по сравнению с тем, что было пять или десять лет назад. Оживая, молодежь постепенно включается в общественную жизнь. И для нее это самое здоровое. Ведь во все времена студенчество лидировало в духовной жизни России. Все всегда начиналось с молодежи.

(Опубликовано: Хронограф-89. Ежегодник. - Москва: Московский рабочий, 1989. С. 41-54.)

(OCR - Абхазская интернет-библиотека.)

___________________________________



Источник: apsnyteka.org
Просмотров: 3490 | Добавил: pospeake | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Форма входа
Поиск
Календарь
«  Апрель 2014  »
ПнВтСрЧтПтСбВс
 123456
78910111213
14151617181920
21222324252627
282930
Архив записей
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz